Курсовая работа: Русская литература и крестьянский вопрос
Если
крестьянская поэзия существовала и продолжалась, то потому, что была задача по
её созданию. Но родоначальником самой российской словесности был архангельский мужик,
о котором Пушкин скажет: "Он создал первый университет. Он, лучше,
сказать, сам был первым нашим университетом." И о нём же: "Ломоносов,
рождённый в низком сословии, не думал возвысить себя наглостью и панибратством
с людьми высшего состояния (хотя, впрочем, по чину он мог быть им равный). Но
зато умел за себя постоять и не дорожил ни покровительством меценатов, ни своим
благосостоянием, когда дело шло его чести или о торжестве его любимых
идей". Другое дело - покровительствовать, кормить своими идеями,
сопровождая всё это "краснословием" о тяжёлой cудьбе русского
крестьянина, которое как вошло - так уж не выходило из моды. Но поэзия лаптей и
всклокоченных бород имела успех у читающей публики, то есть в культурном
обществе, именно как своего рода "низость", а при издании обычно даже
указывалось происхождение авторов! Всплеск интереса к народной жизни тут же
отзывался поиском самородков, то есть опять же подающей надежду
"низости". Собственно, слово это - "самородок", было введено
в литературный обиход как бы для оправдания крестьянских поэтов, которых ещё
называли "поэты-самоучки". Имена их мало что скажут современному
читателю, они не остались в литературе - Cлепушкин, Суханов, Алипанов,
Грудицын, Суриков, Ляпунов, Дрожжин. Всё это по-своему выдающиеся люди, для
которых творчество было и целью, и смыслом жизни. Для таких, как они, был
только один путь - образовывать самих себя, прежде всего чтением, а уже любовь
к прочитанному и тоска по книжным идеалам побуждала писать. Получить признание
они могли в среде людей культурных, да при том в Петербурге или Москве, а не у
себя в глухой провинции, где всякая зависимость от чужого мнения была ещё
унизительней и безысходней - но, получая поощрения и даже помощь, всё равно не
чувствовали эту среду своей.
Так
было с Кольцовым, хоть за его спиной стоял сам Белинский. В своих
"Литературных воспоминаниях" один из его же столичных благодетелей,
Панаев, передаёт такие слова Кольцова, сказанные под впечатлением, которое
производили на него "петербургские литературные знаменитости":
"Эти господа, несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я
им очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не
смыслящего, и презабавно хвастают передо мной своими знаньями, хотят мне
пускать пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень
довольны, а между тем я ведь вижу их насквозь-с". А вот Клюев обращается к
Блоку: "Наш брат вовсе не дичится "вас", а попросту завидует и
ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от
"вас" прибыток". Крестьянскую Россию не просвещали - а изучали,
пытались как бы снизойти до неё, чтобы узнать и понять, самих же себя считая
тогда "прогрессивными людьми"; или вовлекали в культурное общество
крестьян-самоучек с их книжными идеалами да задавленной мечтой о свободной
жизни - якобы это был сам народ. Об этой лжи с болью напишет Бунин: "А
ведь говорили, что я только ненавижу. И кто же? Те, которым в сущности было
совершенно плевать на народ, - если только он не был поводом для проявления их
прекрасных чувств, - и которого они не только не знали и не желали знать, но
даже просто не замечали, как не замечали лиц извозчиков, на которых
ездили."
Но
подмена, конечно, глубже. Теоретики народности слепо не понимали того, что и
делало русских людей народом, соединяя в духовное целое: даже не
"зародыш" хорошего и прекрасного - а веру, насыщенную тысячелетней
историей. Они обращаются к душе народной, отрицая всё это бытие, понимая самого
человека, по выражению Белинского, как "высшее существо животного
царства". И если обоснованием революции становилась несправедливость мира
Божьего, то обоснованием "художественной справедливости" уже в
искусстве виделась высшая эстетическая идея, провозглашающая, что мир прекрасен
без Бога, что обожествлённый мир - это ложь, а потому и цель
"художественной правды" заключается в том, чтобы открыть прекрасное в
народе. При этом народное, то есть истинное, понималось как созданное
физической природой, то есть "животным царством".
Идея
народности - это революционное задание. С неё, с этой идеи, начинается
эстетизация безбожия. Такая, эстетическая критика внушает искусству
революционный дух. Начинается разрушение традиций, то есть исторической и
духовной связи в явлениях культуры, авторитет и тайну которых можно не признавать.
Даётся моральное разрешение к новой свободе в поступках, так что прежде
постыдное становится публичным. От искусства требуют быть современным, но не
иначе, как "разрушая старые художественные формы", рационально
освобождая русское в искусстве от чувства любви и родства с русским же по духу.
Новая
крестьянская поэзия приходит в русскую литературу на сломе веков. Это время
предчувствия социального распада и полной анархии смыслов в искусстве. В это
время "русский селянин" - разве что ресторанная экзотика или
артистическая поза. Её-то с раскольничьей гордостью принимает Клюев, проклиная
"дворянское вездесущее" в своих письмах к Блоку - и примеряет щёголем
молодой Есенин, ряженый под пастушка. Потом уж он надел цилиндр, лайковые
перчатки. Да и Клюева, когда восклицал, призывая в свидетели, конечно же,
Кольцова - "О, как неистово страдание от "вашего" присутствия,
какое бесконечно-окаянное горе осознавать, что без "вас" пока не
обойдёшься!" - мучило своё, а не чужое "присутствие". Это
мучительное желание перейти в другую жизнь, стать тем, кем не был рождён, вечно
чувствуя себя поэтому уязвлённым. Так страдали они все, поэтому бежали из
любимых деревень в города, которые проклинали. И об одном в позе страдальца
восклицает Клюев - а в другом, страдая, исповедуется Кольцов: "Тесен мой
круг, грязен мой мир; горько жить мне в нём".
Новокрестьянcких
поэтов - Есенина, Клычкова, Орешина, Клюева, Ширяевца - открыли и собрали
символисты. Время гримасничало - и они строили те же гримаски, только вносили в
русскую поэзию торжественно и чинно своих святых да святыни, идти с которыми
было давно уж некуда, но их позвали... Как простенько вспоминал Городецкий:
"И я и Блок увлекались тогда деревней." Своих двойников в
крестьянской среде находили народники - нашли и декаденты. Это другая
литературная задача. Найти основу. Камень - Бог. Стихи - молитва. Только
искали-то как будто поводырей. Это Клюев наставляет Блока, срываясь в своих
письмах почти на окрик, а Есенин заявляется для знакомства, не ожидая
приглашения. Они - русские, но не одно и не целое, мучительно порывая каждый со
своим миром. И каждый по-своему прошли все круги п е р е р о ж д е н и я, что
окончилось уже одинаково созданием демонических поэм. Есенин вырос из всей
русской поэзии, в ней воплотился, её продолжил, как и Блок; но есенинское
лирическое "Я" и блоковское эпическое "МЫ" - это плод
какого-то неравенства, отрицания. А скоро уже сама Россия перестала быть
реальностью и отбросила демоническую тень.
Накануне
революции вдруг появляется великое множество энергичных людей, но это энергия
распада. Все готовы отречься от самих себя, воплотиться в чужое и ненавистное,
однако же и самое выстраданное. Это не зависть, а другое. Здесь главное не
"иметь", а "быть". Это открыл Пушкин: он первым создал то,
что называется "народным образом" - его мужик, Емелька Пугачёв,
действительно, был воплощением народа, только не в том дело, что мужик вдруг
литературным героем становится, и не для этого является такой герой в
"Капитанской дочке". Это роман о революции. О том, как мужик
превратился в Царя. Суть всего - подмена, совершаемая ненавистнической любовью,
а любовь такая и сама подмена невозможны без двойничества, раскола. Только
проходит он глубже. Подлинный двойник Пугачёва - это Дубровский, то есть
униженный в своей любви дворянин, который принимает на себя пугачёвскую участь
и превращается не иначе как в мужицкого царька со своей армией и даже пушечкой.
И вот народ отрекается от помазанника Божьего - а царь от своего народа.
Поразительно, как быстрёхонько хоронят Россию, будто бесхозный труп, а
рождением и жизнью, всем своим существом обращаются в граждан никому неведомой,
выдуманной в мечтах страны. У Клюева: "нищий колодовый гроб с останками
Руси великой". Уже-то "с останками"! "Русь слиняла в два
дня; самое большее в три" - писал Василий Розанов. Русская революция
похожа на всеобщее бегство, только без паники и ужаса, а радостное и даже
праздничное - в мечту о свободе. Даже когда мечта обагрилась кровью - это не
устрашает. Революция - кровавое причастие, и все его принимают.
Блок
пишет в 1918 году: "Возвратить людям всю полноту свободного искусства
может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь
цивилизации и поднимет народ на высоту артистического человечества." Мир,
обожествлённый или освобождённый? Этот роковой вопрос как замкнувшийся круг.
Замкнувшийся не отрицанием Бога - а отречением от Христа, подменой Его образа.
Это вопрос веры, требующей отречения от Христа. У Клюева: "Ставьте ж свечу
Мужицкому Спасу!" У одних вместо Креста - Роза. У других вместо Храма -
Изба. Запись из дневника Блока: "О чём вчера говорил Есенин (у меня).
<.> Я выплёвываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания,
смирения, сораспятия)." И через месяц там же, в дневнике, запись уже-то к
своей поэме: "Страшная мысль этих дней: не в том дело, что
"красногвардейцы" не достойны Иисуса, который идёт с ними сейчас; а в
том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл Другой." Они не
революционеры и даже в искусстве не бунтари. Мифотворцы, для которых всё
вершится не на земле. Каждый замыкает круг священный. И все они, кто сделал это
в своих душах, в сознании - священнодействуют. Революция как Литургия. Христос
- спаситель для гибнущих, посланный для страдания. Освобождает от страданий
Другой - это его время, его революция, его пришествие! Но в конце у Блока и
Есенина - ужас безумия, у Клюева - та же смертельная боль. Они страдают,
гибнут. Русская история как исполненное пророчество: тайная судьба, запрятанная
- она же неотвратимая, самая подлинная. И одно пророчествовал святой старец.
Другое - гений или даже пошлый газетчик. Но каждое пророчество сбывалось. В
феврале 1918 года Бунин записывает в своём дневнике: "Это из Иеремии, -
всё утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: ". Я приведу на
народ сей пагубу, плод помыслов их".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13 |