Курсовая работа: Русская литература и крестьянский вопрос
Писателя
не стало в 1996 году, на кончину его отозвался Солженицын. "C Борисом
Можаевым" - это рассказ о дружбе, о человеке, о литературной судьбе
(опубликованный к первой годовщине со дня смерти, он же становится предисловием
в книге, выпущенной в 2003 году издательством "Русским путь").
Солженицын видит в Можаеве крестьянского богатыря - "живое воплощение
средне-русского мужичества". Этот образ он воссоздал уже в своей эпопее. С
Бориса Можаева писался Арсений Благодарёв, главный крестьянский герой
"Красного колеса: "...естественно входил он и в солдатство, с его
бойцовской готовностью, проворностью, и в крестьянскую размыслительность,
чинную обрядность, деликатность, - и во взрыв тамбовского мятежа".
Восстание Можаева - тот же бой за "сельскую Русь", "спор за ещё
один деревенский рубеж, как бы уже не последний". Обобщая всё до таких
символов, Солженицын сознательно или невольно наполняет их смыслом,
пронзительным и трагическим, когда вспоминает о последней встрече, уже с
умирающим. Это конец: "И голос его, утерявший всю прежнюю энергию, ослабел
в мягкую доброту, ещё усиливавшую впечатление святости его образа. Говорил с
трудом, а хотел поговорить. Потом обрывался на фразах. Иногда переходил на
шёпот. И о чём же говорил? Как страну довели - вот те самые, что и
всегда".
Можаев
писал о катастрофе - "уничтожении сельской жизни на русских
просторах", как это с трагической широтой сказано у Солженицына. Сам он
никогда не подчинялся тому страху, с которым приходит ощущение собственного
бессилия, конца: больной раком, не хотел знать правду о смертельной болезни. Об
этом опять же у Солженицына повторяется как о чём-то очень важном: "он
совсем плох - а не понимает этого, как бы не ищет правды о своей болезни",
"выражение его лица поражало тем, что он уже несомненно не в этом мире, -
тем более удивительно, что ведь Борис не знал правду своего состояния, не хотел
знать, отгонял". Но мучительный шёпот умирающего человека, его последние
слова даже в простой записи звучат ощутимо страшно, как будто исчезает,
кончается что-то огромное и больше не будет самого смысла жить. Такое же
страшное зияние осталось после смерти Василия Шукшина. Его последнее слово -
это "Калина красная". Там нет в кадре гибнущих деревень, только одна
душа горемычного мужика - образ, в котором Шукшин воплотился с такой страстью,
что уже был неотделим от него и погиб-то как будто на экране, когда цеплялся за
берёзки, прощался с ними, а они, белые да чистые, истекали кровью. Что же он
сказал? Пашет мужик поле, смывает потом грехи, только вот вылез на свет Божий
из лагерного барака, а подъехали - "те самые, что и всегда" - да
пристрелили, смыли, значит, кровью; "он был мужик - а их на Руси
много." А что сказал Астафьев? Вот эпитафия, которую он написал
собственной рукой и завещал близким прочесть после своей смерти: "Я пришёл
в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного,
порочного. Мне нечего сказать вам на прощание."
Всё
это не жалобы на собственную участь обездоленных людей, какими они вряд ли были
- лауреаты государственных премий, живые классики. Хотя судьбы, между тем,
поразительно схожи - и каждый, осознавая или нет, потерпел в своём времени
сокрушительное поражение. Это погружение в национальную катастрофу, которую
чувствовали с одной болью, в одно время. Это взгляд на Россию из её глубины:
только в XX веке кончаются эфемерные "хождения в народ" и
подглядывание, когда стыдливое, а когда бесстыжее за народом, потому что
русские писатели выходят из его гущи. Что же разрушилось и уничтожилось? Так
жестоко и бессмысленно всё у нас в России? Или это здоровое освобождение от
больной тяжести каких-то изживших себя смыслов?
Глазами мужика
Cо
времени публикации "Впрок", "Усомнившегося Макара" Андрея
Платонова и "Поднятой целины" Шолохова советская литература молчала о
трагическом положении крестьянства. Всё неимоверно сдавлено страхом, мёртвые
молчат о мёртвых - и есть ли живой? Это был Твардовский. Он возвысился как
советский поэт в трагическое время, но сам оказался сколком народной трагедии,
а поэтому страдал правдой, будто узнавать её должен был о самом себе.
Крестьянский сын, он помнил так о деревне. Отец его в 1931 был признан
"кулацким элементом", подвергнут раскулачиванию и высылке - а вместе
с ним отправили на спецпосление за Урал жену да шестерых детей. Константин
Трифонович, один из братьев, вспоминал: "Постройки наши расхватали. Жилой
дом перевезли в Белый Холм, как будто бы для учителей. А на самом месте, где мы
жили, поставил себе избу председатель местного колхоза." Так закончилась
жизнь крестьянской семьи, оставшейся без дома, земли, всего родного.
Твардовский покинул смоленскую деревеньку, в которой родился, ещё в 1928 году.
Он переезжает в город, чтобы получить образование и войти в новую советскую
жизнь.
Вот
одно его малоизвестное стихотворение тех лет, "Отцу богатею"
(1927г.):
Нам
с тобой теперь не поравняться.
Я
для дум и слов твоих - чужой.
Береги
один своё богатство.
За
враждебною межой.
Пусть
твои породистые кони
Мнут
в усадьбе пышную траву,
Голытьба
тебя вот-вот обгонит.
Этим
и дышу я и живу.
Писал
это, конечно, не доносчик, а верующий в свою идею комсомолец. Но в
первоначальном варианте поэмы "Cтрана Муравия" (1936 г.) читаешь
вдруг такие строки, уже не пропущенные цензурой:
Их
не били, не вязали,
Не
пытали пытками,
Их
везли, везли возами
С
детьми и пожитками.
А
кто сам не шёл из хаты,
Кто
кидался в обмороки, -
Милицейские
ребята
Выводили
под руки.
Это
написано без страха, по-живому, а в словах - реальность, правда. Всё
описывается как таинство - глуховато, скупо. Это и есть - таинство жертвы
народной, которое вершит сама история. Ребята милицейские - не шавки конвойные,
а такие же свои, будто бы даже подневольные, одетые в милицейскую форму
пареньки. Одним выводить приказано - другим выходить с пожитками, и на всех-то
один приказ. Куда везут? За что? Никто не знает. Пожили - нажили по узлу, по
котомке дорожной, да ещё вот детишек. Если уж с детьми увозят - может, оставят
жизнь, будут хоть они жить? Но бабы кидаются в обмороки, исступлённые,
бесчувственные - везут на смерть. Без дома своего да земли - это же холод и
голод, верная гибель. Отнимают её, жизнь. "Не били, не вязали" -
значит подчинялись они своей судьбе покорно, не оказывая сопротивление, да и
уже-то были забиты, лишены свободы. "Не пытали пытками" - даже не
дознавались, кто и что скрывает, какая и у кого вина. "Их везли,
везли" - без счёта, будто и видишь неимоверно растянувшуюся вереницу этих
возов, почти бесконечную. Видишь как-то со стороны, сам-то живой, как будто
вспоминая тех, кого уж нет, чья жизнь кончилась, кто никогда не возвратится по
этой же дороге, на том же возке домой. Понимая и сострадая - тем выдавая себя,
что помнишь родных, храня в душе весь этот уход, без прощания и прощения, хоть
какой-то надежды.
Это
исповедание Твардовского, и вся его суть. Мёртвым, ушедшим не нужно правды -
нужна она живым, потому посыл обращён будто бы даже в какое-то будущее. Есть
правда, необходимая человеку. Правда, необходимая человеку - это память.
Твардовский не отрекался от того, что помнил. Он уцелел, но в этом чувствовал
жертву отца и матери, младших братьев и сестёр, а глубже - жертву народную.
Уцелел с той же покорностью своей судьбе, с которой другие шли арестантскими этапами
и погибали.
Ещё
малоизвестного поэта, его обвиняли в "кулацких тенденциях". В 1937
году в Смоленске готовился его арест. "Кулацкое происхождение" как
приговор. Спасло то, что "Cтрана Муравия" понравилась Сталину.
Оставленный в живых, Твардовский, пожалуй, был единственным русским поэтом, кто
мог публиковаться в сталинскую эпоху, хотя шёл своей поэзией за трагической
судьбой своего народа. "Василий Тёркин", "Дом у дороги",
"За далью-даль" поэтому опережали сдавленное страхом и молчанием
время. Это пролог ко всем главным событиям русской прозы, но и свидетельство о
главных событиях истории. Хождение ли это за лучшей долей крестьянина, не
желающего вступать в колхозную жизнь, или война глазами привычного к окопам
русского мужичка, или реквием по убитым на войне - всё получит продолжение в
темах и публикациях "Нового мира", когда Твардовский как главный
редактор откроет для них журнал.
Главная
- крестьянская тема. Он сам вёл отсчёт с в о е г о времени с публикации в
"Новом мире" очерка Валентина Овечкина "Районные будни".
Она состоялась в 1952 году. Партийный работник, журналист, Овечкин в этом
очерке правдиво показал советскую деревню тех лет. Это был не художественный
прорыв, но равный ему по силе поворот к жизненной правде. Когда через четыре
года Твардовский был снят с должности главного редактора, его журнал уже успел
опубликовать очерки и рассказы Тендрякова, Троепольского, Яшина. После смены
партийного курса Твардовского в 1958 году cнова назначают главным редактором
"Нового мира" - и крестьянская тема получает на его страницах ещё
более направленное продолжение. Новая, хоть и обставленная красными флажками,
свобода обсуждать общественное состояние страны, поданная докладом Хрущёва на
XX cсъезде партии, побуждала творческую интеллигенцию искать опору для этой
свободы в народе. А писать о "проблемах сельского хозяйства" - и
значило обращаться к народу. Так возникло уже в среде советской интеллигенции
подобие "народничества".
Повторялось
такое историческое состояние, когда государственная машина, созданная для
подавления человеческой воли, в момент наивысшего господства над обществом и
человеком, уставала от собственного напряжения и нуждалась в уменьшении
"нагрузки". Можно сказать, что начинались "общественные
преобразования", однако общество было не готово к обновлению, и сама
свобода не представлялась этому обществу необходимостью. В нём не было
духоподъёмных сил и единства. Оно было воспитано произволом, сковано страхом и
приспособилось к такому существованию ценою огромных жертв, как будто даже его
и выстрадало. Именно такое положение вещей побуждало власть к реформам. Это
были государственные меры, принятие которых ослабляло "внутреннее
давление" в напряжённых донельзя механизмах управления народом. Однако
сами механизмы управления не менялись. И машина подавления отнюдь не
ослабевала, а разве что могла работать уже не в полную мощь. Во время этих
реформ общество получало допустимую свободу - и уже не тотальное, а как бы
необходимое государственное насилие. Но взбудораженная даже такой свободой, общественная
жизнь приходила в движение. Её хватало для того, чтобы стать средой для
мыслящих и образованных людей. Духовно интеллигенция обретала себя с осознанием
своей вины перед народом. Чувство вины возмещало утраченную свободу, так как
хотя интеллигент обладал личной независимостью и привилегиями образованного
человека, то существовал в окружении угнетающих его сознание и душу
несправедливости, страданий. Поэтому и он, чтобы обрести подлинную свободу,
должен был страдать. Однако он становился, конечно же, только выразителем
народных страданий. И если мужик ложился под розги покорно, принимал удары без
стонов, то интеллигент как мог обличал несправедливое устройство жизни. Он
находил виновной во всём власть государственную или власть денег, а мужик так же
парадоксально отвергал его жертву - и уже сам жертвенно вверял свою судьбу
правителям, спасался покорностью земле, а образованным господам говорил:
"Не суйся!" Жертвуя собой, мужик не заявлял никаких прав на власть.
Однако интеллигенция, обличая государственную власть, требовала для себя новых
прав. По сути, она уже как бы наделяла себя властью, в том числе и над волей
народа, роль которого в истории начинала представляться ею подчинённой и не
главной. Казалось бы словесная, полемика с властью приводила к политической
борьбе за власть. Испытывая неожиданно такое "внешнее давление",
государственная машина отвечала усилением карательных мер. Наступала
политическая реакция. Преобразования не получали развития. Режим управления
народом ужесточался.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13 |