Курсовая работа: Культурно-исторические образы в поэзии О. Мандельштама
Символисты были плохими
домоседами, они любили путешествия, но им было плохо, не по себе в клети своего
организма и в той мировой клети, которую с помощью своих категорий построил
Кант. Для того чтобы успешно строить, первое условие — искренний пиетет к трем
измерениям пространства — смотреть на них не как на обузу и на несчастную
случайность, а как на богом данный дворец. В самом деле: что вы скажете о
неблагодарном госте, который живет за счет хозяина, пользуется его
гостеприимством, а между тем в душе презирает его и только и думает о том, как
бы его перехитрить. Строить можно только во имя «трех измерений», так как они
есть условие всякого зодчества. Вот почему архитектор должен быть хорошим
домоседом, а символисты были плохими зодчими. Строить — значит бороться с
пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни —
злая, потому что весь ее смысл — уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно
пусто[27].
Имя Мандельштама
неотрывно от другого имени — акмеизм. Акмеизм в его осмыслении — не школа и не
мироощущение. Это существование, выраженное в слове, понятом как субстанция — с
ее особой внутренней динамичностью и организованностью.
1.2 Эстетика
Мандельштама
Осип Мандельштам родился
в 1891 году в еврейской семье. От матери Мандельштам унаследовал, наряду с
предрасположенностью к сердечным заболеваниям и музыкальностью, обостренное
чувство звуков русского языка.
Мандельштам вспоминает:
«Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рождения,- а
между тем у нее было что сказать. Надо мной и над многими современниками
тяготеет косноязычие рождения. Мы учились не говорить, а лепетать - и, лишь
прислушиваясь к нарастающему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели
язык».[28]
Мандельштам, будучи
евреем, избирает быть русским поэтом - не просто «русскоязычным», а именно
русским. И это решение не такое само собой разумеющееся: начало века в России -
время бурного развития еврейской литературы, как на иврите и на идише, так,
отчасти, и на русском языке. Выбор сделан Мандельштамом в пользу русской поэзии
и «христианской культуры»[29].
И Мандельштам пожелал «не
стать, а быть русским». Mандельштам писал: «Весь стройный мираж Петербурга был
только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался
хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незаконный утробный
мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором я смутно догадывался и бежал,
всегда бежал»[30].
В этом бегстве для
мандельштамовской поэзии противоположение родимого и страшного «утробного мира»
и «тоски по мировой культуре». Соединяя в себе еврейство и Россию, мандельштамовская
поэзия несет в себе универсализм, соединяя в себе национальное русское
православие и национальный практикуляризм евреев[31].
Посох мой, моя свобода -
Сердцевина бытия,
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя?
Я земле не поклонился
Прежде, чем себя нашел;
Посох взял, развеселился
И в далекий Рим пошел.
А снега на черных пашнях
Не растают никогда,
И печаль моих домашних
Мне по-прежнему чужда[32].
Мандельштам избегает
слов, чересчур бросающихся в глаза: у него нет ни разгула изысканных архаизмов,
как у Вячеслава Иванова, ни нагнетания вульгаризмов, как у Маяковского, ни
обилия неологизмов, как у Цветаевой, ни наплыва бытовых оборотов и словечек,
как у Пастернака[33].
Есть целомудренные чары -
Высокий лад, глубокий
мир,
Далеко от эфирных лир
Мной установленные лары.
У тщательно обмытых ниш
В часы внимательных
закатов
Я слушаю моих пенатов
Всегда восторженную тишь[34].
А. Ахматова полагала, что
у Мандельштама нет учителя. «…Кто скажет, откуда донеслась до нас эта новая
божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама?» -
спрашивала она. Между тем одного из учителей его можно назвать без колебаний.
Это Тютчев. Уже «Silentium» затрагивает тему, когда-то разработанную в
тютчевском стихотворении о безмолвии. Оба поэта родственно интерпретировали
такие образы, как сон, хаос, «хор среди пустоты», схоже передавали лирическое
«я», поглощенное космосом и ревущим морем[35].
Определяя специфику
эстетики поэта, нужно обозначить две принципиальные особенности построения
любого художественного мира, что является источником его образов и как он их
субъективно реализует? Осмысляя эти вопросы, можно определить происхождение
творческой энергии, указать на ту смысловую стихию, которая передается
конкретными образами, и охарактеризовать механизм формирования эстетической
реакции.
В эстетике Мандельштама
такими источниками творчества представляются мировая культура и стихия языка
или, точнее, стихия живого языка – речи. Культурологические образы пронизывают
весь поэтический мир Мандельштама, являются категорией формообразующей для его
лирического «я».
Исходной предпосылкой
эстетики Мандельштама-акмеиста служила память о поэтических текстах прошедших
эпох и их узнавание – или переосмысленное повторение – в цитатах, зачастую
преображенных и зашифрованных. Многие критики считали акмеизм – в том числе и
мандельштамовскую поэзию – консервативным неоклассическим (или
«ложноклассическим») направлением. Однако сами акмеисты возводили слово
«классический» к латинскому «classicum», что означает «сигнал боевого горна». А
Мандельштам, который определял в статье «Слово и культура» классику не как то,
что уже было, а как то, что должно быть, противопоставлял неувядающую новизну
«серебряной трубы Катулла» (древнеримского поэта) двухтысячелетней давности
быстро устаревающим футуристическим загадкам: И не одно сокровище, быть может,
/ Минуя внуков, к правнукам уйдет, / И снова скальд чужую песню сложит / И как
свою ее произнесет (Я не слыхал рассказов Оссиана.., 1914).
Мандельштам стремился
свое поэтическое существование сличить с неизгладимым следом, оставленным его
великими предшественниками, и результат этого сличения предъявить далекому
читателю уже в потомстве, «провиденциальному собеседнику»[36].
Тем самым снималось противоречие между прошлым, настоящим и будущим. Поэзия
Мандельштама могла облекаться в ясные классические формы, отсылающей к
искусству былых эпох. Но одновременно в ней всегда таилась взрывная сила
сверхсовременных, авангардных художественных приемов, которые наделяли
устойчивые традиционные образы новыми и неожиданными значениями. Угадать эти
значения и предстояло «идеальному читателю» будущего. При всей безупречной,
классической логике своей «архитектуры», смысл мандельштамовского текста столь
же непредсказуем, как и ключ загадки. В центре образного языка Мандельштама –
спрятанные в подтекст сложные аналогии между порой далекими друг от друга
явлениями. И разглядеть эти аналогии под силу, только очень подготовленному
читателю, который живет в том же культурном пространстве, что и сам
Мандельштам.
Еще в 1911 году
Мандельштам совершил акт «перехода в европейскую культуру» – принял
христианство. И хотя крещен поэт был в методистской церкви (14 мая, в Выборге),
стихи «Камня» запечатлели захваченность католической темой, образом вечного
Рима апостола Петра. В римском католичестве Мандельштама пленил пафос единой
всемирной организующей идеи. Она отразила в духовной сфере симфонию готической
архитектуры. Подобно тому, как «твердыня» собора созидается из «стихийного
лабиринта», «непостижимой леса» и «недоброй тяжести» камней, из хора столь
разных и несхожих народов рождается единство западного христианского мира под
властью Рима. Веками это единство поддерживалось жестким уставом, железной
организацией и дисциплиной. Но для Мандельштама религиозный культ, именно в его
строго регламентированном католическом уставе, – «ничего не требует» в награду
за свой совет и в христианском произволении парадоксальным образом наделяет
поэта наивысшей творческой свободой: Как жаворонок, Жамм (Франсис Жамм –
французский католический поэт) поет, / Ведь католический священник / Ему советы
подает…
Иной пример связан с
восприятием Мандельштамом образа «первого русского западника» – П.Чаадаева. Ему
посвящена статья 1915 года «Петр Чаадаев», его образом вдохновлено созданное
тогда же стихотворение «Посох». В католических симпатиях Чаадаева, в его
преданности идее Рима как средоточия духовного единства христианской вселенной Мандельштам
прозревает не измену, а глубинную верность русскому национальному пути: «Мысль
Чаадаева, национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим.
Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее
самого исторического Запада. Чаадаев именно по праву русского человека вступил
на священную землю традиции, с которой он не был связан преемственностью…». И
лирический герой самого Мандельштама, очевидно, с «посохом» отправился в Европу
– «страну святых чудес», – дабы по-настоящему «вырасти в русского»[37].
В
творчестве Мандельштама (как оно определилось во 2-м издании сборника «Камень»,
1916 г.) выразилось, хотя и в иных мировоззренческих и поэтических формах, чем
у Гумилева, стремление уйти от трагических бурь времени во вневременное, в
цивилизации и культуры прошлых веков. Поэт создает некий вторичный мир из
воспринятой им истории культуры, мир, построенный на субъективных ассоциациях,
через которые он пытается выразить свое отношение к современности, произвольно
группируя факты истории, идеи, литературные образы («Домби и сын», «Европа», «Я
не слыхал рассказов Оссиана...»). Это была форма ухода от своего
«века-властелина». От стихов «Камня» веет одиночеством, «мировой туманной болью»[38].
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9 |