Шпаргалка: Все изложения
(Н. В. Гоголь. Мертвые души.) (447 слов.) №42
Мало кто по-настоящему знал Рахманинова, —
он сближался с трудом, открывался немногим. В первый момент он немного пугал, —
слишком много было в нем достоинства, слишком значительно, даже трагично, было
его изможденное лицо с глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками. Но проходило
некоторое время, и становилось ясно, что суровая внешность совсем не
соответствует его внутренним, душевным переживаниям, что он внимателен к людям,
— не только близким, но и чужим, готов им помочь. И делал это всегда незаметно,
— о многих добрых делах Рахманинова никто никогда не знал.
Да позволено мне будет нарушить слово,
данное когда-то Сергею Васильевичу, и рассказать один эпизод, который я обещал
ему хранить в секрете.
Однажды в «Последних Новостях» я напечатал
коротенькое воззвание, — просьбу помочь молодой женщине, матери двух детей,
попавшей в тяжелое положение. На следующий день пришел от Рахманинова чек на
3000 франков, — это были большие деньги по тогдашним парижским понятиям, они
обеспечивали жизнь этой семьи на несколько месяцев. Сергей Васильевич не знал
имени женщины, которой помогает, и единственным условием он поставил мне, чтобы
я об этом не сообщил в газете, и чтобы никто, — в особенности нуждавшаяся
женщина, — не узнали о его помощи.
Он давал крупные пожертвования на
инвалидов, на голодающих в России, посылал старым друзьям в Москву и в
Петербург множество посылок, устраивал ежегодный концерт в Париже в пользу
русских студентов, — об этом знали, не могли не знать. И при этом Рахманинов,
делавший всегда рекордные сборы, во всем мире собиравший переполненные
аудитории, страшно волновался и перед каждым благотворительным концертом
просил: — Надо что-то в газете написать... А вдруг зал будет не полный?
- Что вы, Сергей Васильевич?
-Нет, все может быть, все может быть... Большая конкуренция!
И этот человек, болезненно
ненавидевший рекламу и всякую шумиху вокруг своего имени, скрывавшийся от
фотографов и журналистов, вдруг с какой-то ребячьей жалостливостью однажды меня
спросил: — Может быть, нужно интервью напечатать? Как вы думаете?
Как-то, в начале 42 года, в самый разгар
второй мировой войны, «Новое Русское Слово» устроило кампанию по сбору
пожертвований в пользу русских военнопленных, тысячами умиравших в Германии с
голоду. Нужно было распропагандировать сбор, привлечь к нему крупные имена, и я
обратился к Рахманинову с просьбой написать несколько слов о том, что надо
помочь русским военнопленным. Чтобы Сергей Васильевич не боялся, что обращение
его может быть слишком коротким, я предложил напечатать его на первом месте, в
рамке.
У Рахманинова было большое чувство юмора,
и письмо, которое он прислал мне в ответ, носит печать благодушной иронии:
«Многоуважаемый Господин Седых!
Я должен отказаться от Вашего предложения:
не люблю появляться в прессе, даже если мое выступление будет «в рамке, как
подобает». Да и что можно ответить на вопрос: «почему надо давать на русских
пленных?» Это то же самое, если спрашивать, почему надо питаться. Кстати,
сообщаю, что мною только что послано 200 посылок через Американский Красный
Крест.
С уважением к Вам С. Рахманинов».
(А. Седых. Далекие, близкие.) (453
слова.)
№43
Среди многих постыдных поступков, которые
я совершил в жизни, более всех памятен мне один. В детдоме в коридоре висел
репродуктор, и однажды в нем раздался голос, ни на чей не похожий, чем-то меня
— скорее всего как раз непохожестью — раздражавший. “Ха! Орет как жеребец!” —
сказал я и выдернул вилку репродуктора из розетки. Голос певицы оборвался.
Ребятня сочувственно отнеслась к моему поступку, поскольку был я в детдоме
самым певучим и читающим человеком.
...Много лет спустя в Ессентуках, в
просторном летнем зале, слушал я симфонический концерт. Все повидавшие и
пережившие на своем веку музыканты крымского оркестра со славной, на муравьишку
похожей, молоденькой дирижершей Зинаидой Тыкач терпеливо растолковывали
публике, что и почему они будут играть, когда, кем и по какому случаю то или
иное музыкальное произведение было написано. Делали они это вроде как бы с
извинениями за свое вторжение в такую перенасыщенную духовными ценностями жизнь
граждан, лечащихся и просто жирующих на курорте, и концерт начали с лихой
увертюры Штрауса, чтоб подготовить переутомленных культурой слушателей ко
второму, более серьезному отделению.
Но и сказочный Штраус, и огневой Брамс, и
кокетливый Оффенбах не помогли — уже с середины первого отделения концерта
слушатели, набившиеся в зал на музыкальное мероприятие только потому, что оно
бесплатное, начали покидать зал. Да кабы просто так они его покидали, молча,
осторожно — нет, с возмущениями, выкриками, бранью покидали, будто обманули их
в лучших вожделениях и мечтах.
Стулья в концертном зале старые, венские,
с круглыми деревянными сиденьями, сколоченные порядно, и каждый гражданин,
поднявшись с места, считал своим долгом возмущенно хлопнуть сиденьем.
Я сидел, ужавшись в себя, слушал, как
надрываются музыканты, чтоб заглушить шум и ругань в зале, и мне хотелось за
всех за нас попросить прощения у милой дирижерши в черненьком фраке, у
оркестрантов, так трудно и упорно зарабатывающих свой честный, бедный хлеб,
извиниться за всех нас и рассказать, как я в детстве...
Но жизнь — не письмо, в ней постскриптума
не бывает. Что из того, что певица, которую я оскорбил когда-то словом, имя ей
— Великая Надежда Обухова, — стала моей самой любимой певицей, что я
«исправился» и не раз плакал, слушая ее.
Она-то, певица, уж никогда не услышит
моего раскаяния, не сможет простить меня. Зато, уже пожилой и седой, я
содрогаюсь от каждого хлопка и бряка стула в концертном зале.
(В. П. Астафьев. Постскриптум.) (364
слова.)
№44
Поэта-партизана Пушкин узнал гораздо
раньше, чем познакомился с ним. Не будет преувеличением сказать, что ни у
одного из друзей Пушкина не было такой истинно всенародной славы, как у Дениса
Васильевича Давыдова. Знаменитое изображение легендарного героя, партизанского
вождя Дениса Давыдова на лошади, в крестьянском армяке с окладистой бородой и
иконой на груди, долгие годы можно было встретить в России повсюду — от
крестьянской избы до знатного дома. Портрет Давыдова-партизана украсил кабинет
шотландского поэта и романиста Вальтера Скотта.
Денис Васильевич Давыдов родился в Москве
в 1784 году. Как все дети, он с младенчества своего оказал страсть к
маршированию.
Граф А. В. Суворов, который при осмотре
полка, находящегося тогда под начальством родителя Давыдова, заметил резвого
ребенка и, благословив его, сказал: «Ты выиграешь три сражения!» Маленький
повеса бросил псалтырь, замахал саблею...
Розга обратила его к миру и к учению. Пора
было подумать о будущности: он сел на коня, захлопал арапником, полетел со
стаею гончих собак по мхам и болотам — и тем заключил свое воспитание.
Живя в Москве без занятий, он решил
писать; мысли толпились, но, как приключение во сне, без связи между собою. В
порывах нетерпения своего он думал победить препятствия своенравием: рвал
бумагу, грыз перья, но не тут-то было!
В начале 1801 года запрягли кибитку, дали
Давыдову в руки четыреста рублей ассигнациями и отправили его в Петербург на
службу. Малый рост препятствовал ему вступить в Кавалергардский полк без
затруднений. Наконец, привязали недоросля нашего к огромному палашу, опустили
его в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического его гения мукою и
треугольною шляпою.
Таковым чудовищем спешит он к двоюродному
брату своему А. М. Каховскому, чтобы порадовать его своею радостью. Вместо
поздравлений, вместо восторгов этот отличный человек осыпал его язвительными
насмешками и упреками за вступление на службу неучем.
Самолюбие Давыдова было задето, и с того
времени, гонимый словами Каховского, он не только обратился к военным книгам,
но пристрастился к ним.
Между тем Давыдов не оставлял и беседы с
музами: писал эпиграммы и сатиры.
Давыдов не много писал, еще менее печатал,
но Общество любителей российской словесности удостоило его избранием своим
действительным членом.
Пушкин, умевший воспринимать все самое
яркое и оригинальное в творчестве других поэтов, многому научился у Давыдова.
Он даже однажды высказался, что именно Давыдов помог ему найти свой собственный
путь в поэтическую эпоху Жуковского и Батюшкова. Давыдов необыкновенно гордился
тем, что, сам того не ведая, учил Пушкина «круче» писать стихи.
Давыдова благословил великий Суворов...
Мир и спокойствие — и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет
войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Снова мир — и
Давыдов опять в степях своих, опять гражданин, семьянин, пахарь, ловчий,
стихотворец, поклонник красоты — в юной деве, в произведениях художеств, в
подвигах, в словесности — везде слуга ее, везде раб ее, поэт ее. Вот Давыдов!
{Д. В. Давыдов. Из книги Военные
записки».) (451 слово.) №45 Святые места
Из чего же вырастает огромная человеческая
любовь ко всему, что умещается в одном слове —
Родина?
Мне было двадцать лет, когда на первую
получку я приехал из Воронежа поглядеть на Москву. Рано утром с поезда я пошел
на Красную площадь. Слушал, как бьют часы. Хотелось рукой потрогать кирпич в
стене, потрогать камни, выстилавшие площадь. Мимо торопливо шли люди. Было
удивительно — как можно по этой площади идти торопливо, говорить о погоде, о
каких-то мелких делах? В те времена в Кремль не пускали. Я дождался, пока
открылась дверь у решетки Василия Блаженного. Запомнились камни на узкой лестнице
— «сколько людей прошло»!
Потом я много раз бывал у Кремля. Уже
поездив по миру, сравнивал и всегда с гордостью думал: ни в одном городе я не
видел площади такой красоты, строгости, своеобразия.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21 |